История этого уникального коллектива могла бы стать сюжетом для захватывающей киноповести с открытым финалом. Или фильма-концерта с литургическими песнопениями, народными песнями и старинными романсами – музыкальным наследием Руси-России, оживающей в этих словах и мелодиях и находящей отзвук на всех континентах.

«Я собрал хористов вокруг себя, <…> Как жалко они тогда выглядели в своих потертых заштопанных гимнастерках различного цвета и покроя! Один в обмотках, другой – в сапогах… Я выбрал самых опрятных из них, чтобы закрыть ими наиболее потрепанных и рваных. Рваных… Да, мы всё еще были оборванцами, выходцами из нищего, угрюмого чилингирского лагеря. <…> Перед нами была Вена, музыкальная столица Европы, с ее изысканной и требовательной публикой, видевшей лучших мировых исполнителей. Как она примет нас? <…> Поборов стыд, робость и воспоминания, я поднял руки. Хор замер. В зале наступила гробовая тишина. «Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим и молим Ти ся, Боже наш!» Хор звучал как орган. Вся горесть предыдущей страдальческой жизни трепетала в его аккордах. Так хор еще никогда не пел!» Это – отрывок из интервью создателя и регента знаменитого хора донских казаков Сергея Алексеевича Жарова, вспоминавшего о первом оглушительном успехе своего детища в венском зале «Хофбург» 4 июля 1923 года. Хор был ангажирован на два месяца для выступлений в Вене и провинциальных городах Австрии и Чехословакии, затем предстояло турне по Швейцарии, дальше – Берлин, Лондон, Париж, Нью-Йорк…
«Пой, Сереженька…»
Сергей Жаров считал, что многим в своей жизни обязан матери. «Когда я в памяти своей стараюсь восстановить свои первые переживания детства и пытаюсь проникнуть в пору самой ранней сознательной жизни, в моих ушах смутным отголоском как что-то потустороннее звучит «Отче наш, иже еси на небесех». В моем мозгу встает образ моей матери, любовно склоняющейся надо мною. «Пой, Сереженька»… И я детским слабым голоском вторю за ней слова молитвы. Материнскую ласку помню смутно, она растворилась в этой молитве ребенка, ожив позже в сознании взрослого человека».
Родился Сергей Жаров 20 марта 1896 года в купеческой семье в городе Макарьеве Костромской губернии. Мать его умерла рано, отцу же заниматься сыном было некогда, и мальчишка рос как трава в поле. Любил проводить время на крышах и, по его собственному признанию, «был болезненно горд и самолюбив». Отец намеревался отдать его в коммерческое училище в Нижнем Новгороде, но судьба распорядилась иначе: 9-летний Сережа поступил в Московское синодальное училище церковного пения. До 15 лет он пел дискантом в Московском синодальном хоре, вместе с которым побывал в 1911 году в заграничной поездке. В том числе в Вене – в том самом зале, где двенадцать лет спустя взыскательная публика была покорена выступлением коллектива, состоявшего, как писали потом, «из тридцати двух Шаляпиных».

Но первым хором, которым руководил Жаров, был хор при Обществе трудовой помощи инвалидам мировой войны – с ним Сергей Алексеевич пел в церквях и давал концерты в госпиталях в 1915–1917 годах.
В 1917-м Жаров поступил в Александровское военное училище, однако долго в нем не задержался: стал добровольцем, откликнувшись на призыв генерала Корнилова (см.: «Русский мир.ru» №12 за 2025 год, статья «Лавр Азиатский»). И вот он уже на Юге России – в Донском пулеметном полку. «Полковник наш был человеком религиозным, – вспоминал то время полковой священник, протоиерей Михаил Васильев. – При нем служба совершалась даже в походе. А если полк располагался на стоянке в селах, где имелись храмы, я служил в них литургии, и неизменно при богослужениях пел полковой хор под управлением хорунжего Жарова».
Даже когда сотня, где служил Сергей Алексеевич, несла дежурство на позициях, полковник требовал его к церковной службе, и к ее началу регент был уже на месте и «правил свою обязанность при богослужениях не в силу приказаний, а в силу своего сердечного влечения». Особенно запомнилось отцу Михаилу одно из них – около разбитой снарядами железнодорожной станции: «Была суббота, и нужно было совершать всенощное бдение. Солнце уже зашло, но темно не было. Светила луна. В небольшом садике около станции установили где-то добытый столик для святого Креста и Евангелия». Молящихся было много: не только пулеметный полк, но и другие части, вдали ухали орудия, «а когда запели «Хвалите имя Господне», все разом опустились на колени». Что, кстати, вовсе не предусматривается богослужебным уставом и даже нарушает его: при пении стихир «на хвалитех» на колени не опускаются, как не кладутся в субботы, воскресенья и по большим праздникам земные поклоны. Но так уж «пение хора хватало за душу», так «Жаров уже тогда умел овладевать сердцами молящихся» (хотя хористы были случайные и пели почти без спевок и приготовлений), что поступить иначе добровольцы не могли.

Офицеры из музыкальной команды, полковые писари – сегодня одни, завтра другие, но «Жарову удавалось объединить в единое целое всех этих новичков и их голоса сливались в общую гармонию. Тогда уже в малом чувствовался большой художник, который из ничего создавал умиляющую красоту, что согревала сердца молящихся, примиряла со всеми невзгодами, заставляла забыть близость опасности».
А вот еще один памятный для полкового священника эпизод: «В один из воскресных дней, среди единственной улицы какой-то немецкой колонии мы по обычаю установили столик и приступили к богослужению. После прочтения Евангелия неожиданно по всему расположению полка противник открыл артиллерийский огонь. Снаряды неслись над головами собравшихся на молитву. Ни на мгновение не прекратилась служба, и Жаров спокойно продолжал пение «Символа веры» и до окончания службы не ускорил темпа». Отдохнуть после этого не пришлось: через четверть часа полк выступил на позиции.
«Как это ты, сыночек, попал на войну?»
Однажды, когда полк попал в окружение, Жаров оказался в подводе со своим пулеметом среди отступающих стрелков. Конница красных наседала, разгром казался неминуемым, а вдобавок замолк и пулемет регента: что-то заело в самый неподходящий момент. Но, вспоминает отец Михаил, «искусный дирижер оказался не менее талантливым и в своей другой специальности – пулеметчика. На подводе, несшейся вскачь за отступавшими остатками полка, он сумел устранить неполадку и снова направил пулемет против преследователей. Так Жаров, чудом спасшийся сам, спас и знамя полка, около которого осталось не более 12 человек стрелков».

В другой раз, как рассказывал Жаров своему первому биографу, журналисту Емельяну Клинскому, добровольцы оказались в ловушке. «Я был захвачен красными в маленькой деревушке. Нам приказали снять одежду, и когда мы остались в одном белье, началось форменное истребление пленных. Тщедушный, исхудалый, с бритой после перенесенной болезни головой, я упал на землю и, прикрыв рукой затылок, ждал своей очереди. Уже красный всадник занес надо мной шашку, как другой его остановил: «Не тронь мальчишку!» Красные ускакали. Какая-то старушка сжалилась надо мной, повела меня в хату и накормила. Гладя меня, офицера, по голове старческой рукой, она спрашивала: «Как это ты, сыночек, попал на войну?»
Не могли поверить, что перед ними казак, а уж тем более офицер, и в казачьем разъезде, на который на следующий день наткнулся пустившийся за своей отступавшей частью «маленький регент» в лохмотьях. В общем, не было бы счастья, да несчастье помогло, если таковым считать небольшой, вызывающий насмешки рост и недоверие к возрасту и социальному статусу его обладателя.
Исход
Неизбежность поражения белого воинства становилась день ото дня все очевидней. В 1920 году последнее сопротивление Донских войск было сломлено, казаки отступили в Крым. Но и этот последний плацдарм был обречен: 13 ноября началась длившаяся три дня эвакуация – русский исход.

Донской корпус эвакуировался из Керчи 15 ноября. На пароход «Екатеринодар» погрузилось около 7 тысяч человек. «Сидели, теснясь в темных трюмах или на открытых палубах под дождем и холодным норд-остом, – вспоминал позже Жаров. – Страдали от голода и жажды. <…> На тросах, часто рвавшихся, тащили за собой баржи, нагруженные воинами». О том, что впереди Турция, узнали лишь на третий день, когда почти иссякли запасы пресной воды и хлеба, тесто для которого готовили из муки, смешанной с морской водой: «на руках раскатывали пышки и подпекали их на пароходных трубах». Когда пароход приблизился к Босфору, на мачтах рядом с русским подняли французский флаг, переходя под покровительство Франции. Казаки, не выдерживая больше тесноты на пароходе, на ходу соскакивали прямо в ледяную воду.
Чужбина. Станция Хадем-Киой в 50 километрах от Константинополя. Дальше – следование походным порядком по горным тропам в Чилингир: «лагерь смерти», как прозвали это местечко размещенные там русские беженцы. Но именно здесь было суждено родиться казачьему хору, которому будет рукоплескать весь мир.
В стане лишений, голода и отчаянья
«Страшный холод и сырость не давали мне спать в первую ночь. Печи в бараке не было. В первое время прямо на полу разводили костер. Удушливый дым щипал глаза и наполнял помещение, прежде чем выходил в огромное отверстие в крыше, специально для этого сделанное еще во время пребывания здесь наших предшественников – овец», – вспоминал Жаров. Жили впроголодь, «не было горячей воды, чтобы хорошенько вымыться и выстирать белье. Насекомые нас форменным образом поедали. Весь лагерь находился в крайне антисанитарном состоянии. Из ручья, в котором стирали белье, несмотря на запрещение, часто пили воду, так как воды в Чилингире было мало». На 25 человек выделялся всего килограмм мыла в месяц, и неудивительно, что над лагерем, «станом лишения, голода и отчаяния, вырос грозный призрак холеры».

Ждать неминуемой смерти, изнывая от отчаяния, тоскуя по оставленной родине и не видя никаких перспектив? Бывший регент донцов, как его ни отговаривали, записался во французский Иностранный легион. Но к ближайшей железнодорожной станции, откуда можно было добраться до Константинополя, поезд в назначенный час подан не был, и Жаров задумался: может, не судьба? Вернулся. И на тот перрон больше не приходил. «Опять потекла беспросветная жизнь» в окруженном постами французов лагере.
«Бесконечно медленно и тоскливо проходили дни» привыкших к свободе родных станиц казаков. «В 6 часов лагерь будила заря. В зловонных бараках пробуждалась жизнь. Свет – холодный и неприветливый – тускло вливался в маленькие окна. Поднимались медленно, нехотя. Гул голосов прерывался со всех сторон ужасным, режущим слух кашлем. Из-за недостатка тепла и солнца не было возможности согреться. Негде было повесить промокшую от дождей и тумана одежду». Но «несмотря на безвыходность создавшегося положения, несмотря на одиночество и болезнь, дисциплина среди казаков не ослабевала». И помогала выстоять не только и, может быть, не столько она: «На молитву, шапки долой!» – раздавалось на исходе каждого дня. «Молились с верою, находя в молитве отраду. Вдохновенно, с глубоким чувством пели родной казачий гимн: «Всколыхнулся, взволновался православный Тихий Дон»…
Никола зимний – день рождения хора
Средств и сил на предотвращение эпидемии холеры не было, болезнь распространялась, усугубляя отчаяние оказавшегося в неволе гарнизона. Но когда никакой помощи ниоткуда ждать уже не приходится, появляется та надежда, что приходит после утраты всякой надежды – «другая вера, вера в справедливость Всевышнего». И происходит чудо.

Приближался Никола зимний – день памяти святителя Николая Чудотворца (19 декабря по новому стилю). Начались приготовления к торжественному молебну; начальник дивизии распорядился собрать лучших певцов всех полков в один хор, который своим участием в богослужениях содействовал бы «поднятию духа угнетенных войск». Пригласили и Жарова, увидевшего накануне странный сон: «Я молод, совсем мальчик и играю в бабки. Подходит моя очередь. Ударил я в кон и выбил серебряные монеты. Опять на ходу я. Ударил в него второй раз – выбил золотые кольца и золотые часы». Проснувшись, отправился за истолкованием к полковому священнику. «Не Соломон же я гадатель, – отозвался о. Михаил. – Но сон понимаю так: серебро – не особенно хорошо, говорят, это к слезам. А вот золото, не робей, брат – это блеск и слава. А часы – конечно, время. Настанет оно, это время, и откроется перед тобою блестящее будущее. Еще пробьет твой час, и изменится «кон», то есть грань твоей жизни».
Так и случилось. 5 июля 1923 года – утром после триумфа в «Хофбурге» – Жаров проснулся знаменитым, а «вся комната и кровать были усеяны цветами»…
Но вернемся в Чилингир.
Подготовка к празднику велась в крохотной землянке. Ноты писались от руки по памяти на дрянной бумаге. Занялся регент и первыми аранжировками, которые после принесут ему мировую славу и будут высоко оценены Сергеем Рахманиновым. Большое значение имело и покровительство атамана Абрамова, интересовавшегося, как идут дела, и нередко приглашавшего хористов к себе в штаб в деревушку Хадем-Киой. «Работа кипела. Шли регулярные спевки. Репертуар богател. А между тем по лагерю циркулировали слухи об отъезде частей на незнакомый, таинственный остров Лемнос». «Ломонос», – как переименовали его и в самом деле оказавшиеся там в марте 1921 года казаки.
Похищение
Восхождение к звездам лежит через тернии, иного пути нет. Жизнь на Лемносе оказалась не слаще чилингирской. Та же дикая пустыня. Беженцы, наученные горьким опытом, привезли сюда бурдюки с пресной водой, протянулись ряды казачьих палаток среди мертвых песков острова. Жили, как и прежде, голодая и «не имея впереди никакой цели среди бесконечных предположений и слухов о будущем». Есть ли оно вообще – будущее?
Вход в город Мудрос, второй по величине на острове после Кастрона (с 1950 года – Мирина), для русских изгнанников был закрыт. Но «никакие кордоны французов, никакие запреты не могли удержать казаков от посещения города». Главным в нем была для них церковь, отданная греками русскому духовенству. Богослужение в ней совершалось на церковнославянском языке и всегда с участием казачьего хора, в будущее которого регент горячо верил и, видимо, смог зажечь этой верой и хористов. Впрочем, были и сомнения.
Когда началась погрузка казачьих частей на пароход «Решид-Паша» для отплытия в Болгарию, Жаров в приступе неуверенности наотрез отказался ехать, так что хористы подхватили его под белы рученьки и внесли на борт силой. До отплытия пришлось караулить регента на палубе, поскольку боялись, что он может сбежать. И только когда пароход снялся с якоря и стихийная радость освобождения выплеснулась в казачьем «ура!», Сергей Алексеевич перестал проклинать своих похитителей.
Блеск и слава
В Софии работали где придется. Пели на богослужениях, в том числе в местном кафедральном соборе, вмещавшем около 5 тысяч молящихся, и Софийском свободном театре. Приглашались по протекции жившей тогда в Болгарии знаменитой балерины Тамары Карсавиной (см.: «Русский мир.ru» №8 за 2021 год, статья «Аромат утерянной России») на рауты дипломатического корпуса – во французское, испанское и американское посольства. Кое-как сводили концы с концами и собирались всем составом перебраться во французское местечко Монтаржи – на завод, уже имевший духовой оркестр и намеревавшийся обзавестись собственным хором. Но на пути туда оказалась Вена, и «фабричный город с заученным именем Монтаржи так и остался несбывшимся сном».

«Господин Жаров, вы будете петь с вашим хором не один раз, а тысячу раз!» – предрекал директор венского концертного бюро Геллер после успеха в «Хофбурге». Но он ошибся: представшие перед ним в разнообразной военной форме русские беженцы выступали с неизменным успехом перед взыскательной публикой всего света более 10 тысяч раз, давая по 250 концертов ежегодно! Их пластинки выпускались миллионными тиражами, не было ни одного королевского дома в довоенной Европе, где бы они не были желанными гостями. И только на родине покоривший весь мир Донской казачий хор Жарова оставался под запретом, пока не рухнул железный занавес. Прославленный регент не дожил до этого времени: он скончался в больнице американского городка Лейквуд в ночь с 5 на 6 октября 1985 года…
В 1924 году хор выступал в берлинском концертном зале Спорт-Палас на 7 тысяч зрителей, в 1925-м – в Виндзорском дворце в Лондоне у короля Георга V, в 1926 году – турне по всей Европе и поездка в Австралию, а затем – в Новую Зеландию. Тогда же, в 1926-м, – первый концерт в Париже в пользу казаков-инвалидов в концертном зале «Гаво». Столько оваций, вспоминал Жаров, было только в Риге, где появление хора стало «национальным праздником», а вышедшего из вагона регента несли через город на руках до дверей гостиницы. «Телефон звонил беспрерывно. Люди заполняли фойе и коридоры, не давая пройти. Делегации из Двинска, Митавы, Либавы и Режицы звали к себе и предлагали концерты. Нас буквально рвали на части. Не было отдыха, не было возможности собрать хор, чтобы поговорить с хористами. Их с утра расхватывали по домам, закармливая и осыпая разными подарками».
Оно и понятно: Рига входила в состав рухнувшей Российской империи, русская речь звучала здесь повсюду. Прибытие хора всколыхнуло город – начались даже уличные манифестации, что не на шутку встревожило полицию. Чтобы отвлечь внимание русского населения, решили не объявлять, с какого вокзала уезжают казаки. Что с того! Перед отелем, игнорируя полицейские запреты, собралась огромная толпа, загремело «ура!», и сдержать людской напор у стражей порядка не было никакой возможности.
Для тысячного по счету концерта хора была выбрана Вена. Среди множества писем и телеграмм пришло поздравление и от Шаляпина: «Шлю Вам к Вашему тысячному концерту как доказательство моего восхищения Вашим большим искусством мои сердечные пожелания».
На очереди был Нью-Йорк, Метрополитен, где «в каждой ложе король – король капитала, <…> Я читаю их имена в программе, они под номером ложи… <…> Мы стоим за сценой невидимого зала и ждем звонка. <…> Сейчас начнется концерт – самый знаменательный в жизни хора…».
Возвращение
Встретившись с Жаровым после завершения американского турне, Клинский спросил:
«– Вы пели в Метрополитене! Вы достигли наивысшего! Какая у вас теперь цель?
В глазах моего собеседника появилась грусть. <…>
Я смотрю на Жарова. Я понимаю его без слов. Мы оба молчим. Наши мысли далеко, и, поборов волнение, я крепко жму его руку.
– Я желаю вам, чтобы вы достигли этой цели!.. Чтобы хор ваш на нашей родине, перед нашим народом, на русской сцене, забыв года изгнания, спел «Верую!..».
Не спел. Донской казачий хор Жарова был его детищем и существовать без него не мог. «Я умру – и хор умрет», – сказал он в 60 лет хористу Ивану Владимировичу Ассуру. Так и произошло. «Последние концерты с участием Жарова состоялись в 1978–1979 годах, – рассказывал Ассур в одном из интервью. – Потом собирали хор из Европы и Америки, там были даже иностранцы – из Франции, из Голландии, по-русски не говорили. Импресарио думал восстановить хор. Но Жаров уже больше не поехал. С 1980 года хор абсолютно перестал существовать».
Остались пластинки, диски, аудио- и видеозаписи – их можно найти в интернете. Вряд ли впечатление будет хотя бы отчасти таким же, как у тех, кто слушал казаков в залах, кто видел «безрукого дирижера», управлявшего своим хором глазами и пальцами. Но хоть что-то можно уловить. Для кого-то это, возможно, станет толчком к приобщению к русскому прошлому, и прошлое это вернется в сегодняшний день хотя бы в отдельно взятой душе – одной, другой, третьей. Церковные песнопения, казачьи и народные песни, романсы. Да и сами лица – русские лица, снятые на пленку, переведенные в цифру. Хор Жарова жив, как и он сам, как и ушедшая Россия, применительно к которой можно вспомнить слова писателя и поэта Сергея Дурылина о граде Китеже: он «не ушел в землю и не сокрылся под водой: он стоит на тех же холмах, где стоял, так же блещут золотом восьмиконечные кресты его храмов, так же гудит успенский звон, так же крепки его стены и святые ворота, так же жив праведный люд и священнический чин – и лишь мы, по грехам нашим, не видим этого».




